свежий номер
поиск
архив
топ 20
редакция
www.МИАСС.ru

№ 1Март 2005 года

П. Епифанов. Будни и праздники рядового Савушкина

   Армейские новеллы

   О всепетая мати!

   

   Ве началось с того, что нашего ротного старшину назначили дежурным по батальону в день Советской Армии, с двадцать третьего на двадцать четвертое февраля.

   Саршина, прапорщик Мостовой, был служака страстный, его служебное рвение доходило до некоего священного экстаза. В пору всеобщего наплевательства, безответственности и пустой показухи оно даже в армии выглядело как юродство, как вызов окружающей действительности. Если бы это было его личным делом, то полбеды. Но ведь объектом приложения усердия старшины были мы, солдаты. Ах, нелегкая это доля — иметь такого честного, предельно честного, убийственно честного начальника там, где все, сверху донизу, построено на нечестности. И командование тоже, как я думаю, не питало к Мостовому особенного уважения. Ибо как еще понимать то, что его во все большие советские праздники назначали или на дежурство по части, или в патруль по городу...

   Кгда старшина объявил о своем предстоящем дежурстве вечером 22-го, его лицо выражало гордую готовность к страданию. Глядя на него, солдатики зябко поеживались, ожидая, кого же он удостоит равной с собою чести — то есть запишет в наряд по роте на праздничный день. Все знали, что для Мостового является жизненным правилом: «Бей своих, чтобы чужие боялись». Так что трепещи, горемыка дневальный, и готовься к любым неприятностям. Кроме того, что запросто найдется повод дать тебе в зубы, еще хуже, если из-за каких-то недочетов тебя оставят в наряде на вторые сутки.

   Внаряд по роте были записаны: дежурный — сержант Гусейнов, азербайджанец, рядовой Богомолов, русский парень из Целиноградской области Казахстана, и аз грешный, рядовой Савушкин.

   Внашем батальоне азербайджанцы, при полном благоволении начальства, безраздельно держали верх. Почти все сержанты были из их числа. Но и любой рядовой-азербайджанец, хотя бы только вчера прибывший в часть, ходил хозяином. По любой случившейся надобности он мог кликнуть друзей, и те, впятером избив какого-нибудь несмелого русского парня несколько раз подряд, заставляли беднягу исполнять за их земляка любую грязную или тяжелую работу. В дневальные азербайджанцев назначали очень редко. А если иногда и записывали кого, это значило, что фактически вместо него будет отдуваться какой-нибудь несчастный забитый Ваня.

   Я однако, думаю, что в моральном отношении некоторым азербайджанцам было тяжелее, чем нам, русским. Далеко не все они были жестокими и циничными, не все хотели видеть в каждом русском или врага, или раба и предмет для издевательств. Но они не были свободны в выборе образа поведения. Задача сохранения власти своего племени обязывала их вести себя определенным образом. Азербайджанцы сами говорили, что их родители давали большие взятки за то, чтобы сыновья попали служить в часть, где господствует их нация. Вот и надо было поддерживать эту власть любыми средствами. Если бы кто-то повел себя иначе, в глазах земляков он выглядел бы предателем. И я не знаю, каковы для него были бы последствия.

   Сржанта Гусейнова Рамиза я не могу вспомнить чем-то дурным. Он не сливался с толпой и в компании земляков выглядел одиноким. Развязное шумное веселье не было его стихией. Глаза его были всегда немного грустными и озабоченными, в них не было заметно лукавства. Как любому сержанту в стройбате, Рамизу иногда случалось пускать в ход кулаки. Но ни жестокости, ни презрения к людям не своей нации я в нем не видел. Как люди из враждебных лагерей, мы не могли общаться с достаточной откровенностью, и внутренняя жизнь Рамиза Гусейнова оставалась для меня закрытой. Но могу сказать, по крайней мере, что в повседневной жизни он старался быть самим собой, и место совести в нем не занимал коллективный инстинкт волчьей стаи. Итак, моим непосредственным начальником на ближайшие сутки становился самый симпатичный мне из сержантов нашей роты.

   Рдовой Богомолов был по призыву старше меня на полгода, а по возрасту моложе года на три. Алеша был большой любитель выпить где-нибудь на воле и в таком состоянии оказывался способен на отчаянные поступки. Еще его отличала особенная увлеченность женским полом. После каждой самоволки он упоительно рассказывал товарищам о ночных приключениях в общежитии ткацкой фабрики «Пролетарка». Чтобы легче утолять обе свои страсти, Алеха ценой десятилитровой бутыли спирта купил себе место сторожа на недостроенном объекте. Он жил там привольно в течение трех месяцев, пока не попался пьянущим на глаза командиру части. Богомолов был немедленно возвращен в роту и получил десять нарядов вне очереди. Сегодня он заступал в один из этих самых нарядов.

   Нудержимо гонясь за славой Казановы, Алексей, однако, в роте не только не стал героем, но был вскоре унижен до самого жалкого, рабского состояния...

   Всамом начале нашего дежурства, когда я стоял при входе в ротную казарму, что называется, «на тумбочке», сержант Гусейнов подошел ко мне и тихо сказал: «Савушкин, ты будешь в роте, а туалет мыть будет Богомолов». Я ответил: «Рамиз, Богомолов старше меня по призыву. Я не хочу его унижать. Я сам буду мыть туалет». — «Вах! — покачал головой Гусейнов и зацокал языком. — Ученый человек, университет кончал, а будешь туалет мыть. Это его дело, а не твое». — «Сагол1 , Рамиз, но по совести так будет лучше». — «Как хочешь», — нахмурился Гусейнов и пошел, явно недовольный моим решением. В глазах кавказцев мытье туалета было унизительной «чурбанской» работой, недостойной мужчины. (Надо заметить, что слово «чурбан», употребляемое у русских как грубая ругательная кличка для азиатов, в нашей части имела значение «раб», «униженный человек». И носителями ее были, увы, большинство служивших в нашей роте русских, украинцев и молдаван.) Солдата, согласного делать «чурбанскую работу» по принуждению или добровольно, считали «чурбаном», или, в другом варианте, «чмо». Сержант Гусейнов, возможно, имея ко мне хорошее отношение, был огорчен тем, что я сам на себя кладу несмываемое позорное клеймо.

   Ндолго пришлось мне любоваться собственным благородством. Около восьми вечера стали возвращаться из увольнений солдатики. В обычные воскресенья нам то и дело приходилось работать; на стройке аврал следовал за авралом, и увольнениями мы не были избалованы. Но сегодня отдыхали почти все, и в город было отпущено не меньше половины роты. К счастью, пьяным никто замечен не был, зато наелись все, что называется, от пуза. Хотя в столовой сегодня, в честь праздника, кормили обильно и, сравнительно с буднями, разнообразно, каждый еще и в городе счел своим долгом подкрепить молодой организм какими-то редкими для солдата вкусностями. Ближайшим последствием этого было, что, прибывши в роту, воины сразу направлялись в уборную, прихватив с собою по целой газете. Они просиживали там гораздо дольше обычного и оставляли после себя несметное количество обрывков и комков бумаги. Туалет, совсем недавно вымытый до блеска усилиями дневальных прошлого наряда, к моменту отбоя выглядел не лучше свинарника.

   Бумажная вакханалия продолжалась до самого утра. Военные строители, как всегда, проявили верность девизу: «Умри ты сегодня, а я завтра». Иначе, как пожеланием дневальному сгинуть в сортире, нельзя объяснить упорство, с которым солдаты кидали использованную бумагу не в мусорные ведра, а в туалетные раковины. Поскольку в армейских казармах эти раковины бывают сделаны вровень с полом, то наконец на полу образовалась большая лужа нечистот. Такую картину являла собой ротная уборная утром двадцать четвертого февраля, когда личный состав увели на работу, а мне предстояло взяться за наведение порядка.

   Чса через два пол был очищен и вымыт, но оставалась нерешенной самая главная проблема: раковины были безнадежно забиты бумагой, вода не проходила в канализацию. Попытки использовать длинный шест, кусок толстой проволоки и даже принесенный из соседней второй роты стальной трос не принесли мне успеха. В этой роте несколько человек числились сантехниками, и я пошел туда, надеясь застать кого-то из них на месте. Но сегодня сантехники все до единого были на объектах.

   Врнувшись в казарму, где наводил порядок мой товарищ, в коротком разговоре я как бы невзначай, стараясь не делать панического вида, обмолвился, что вот, мол, есть такая маленькая проблемка. Леша отозвался так, как будто не слышал, о чем я сказал, и при этом стыдливо отвел в сторону глаза.

   Збежал среди дня в туалет сержант Гусейнов. Увидел, сказал «вах!», зацокал языком, покачал головой по своему обычаю и пошел, ничего более не говоря. После него откуда-то взялся солдат Рахматкулов, по национальности каракалпак. «Ай-яй, Савушкин-джан! Твоя плохо будет», — оценив обстановку, сказал он с кривой усмешкой. С помощью трех-четырех непечатных русских слов, сказанных ломаным языком и подкрепленных соответствующими жестами, он выразил уверенность, что Савушкину сегодня вечером непременно быть битым не на шутку. Усмехался он, как мне показалось, без злорадства, а как бы с таким смыслом: «Ну, и что за дело! Меня вон каждый день бьют, а я не грущу. Ничего, и ты переживешь». В этом самом туалете Рахматкулов проводил немало времени, трудясь и за себя, и «за того парня». Из угла, где собран был инвентарь для уборки, он достал своеобразное приспособление — полуметровую палку, к которой была прикручена проволокой алюминиевая кружка. И показал мне возможный выход из положения: стал черпать кружкой нечистоты из забитых отверстий и переливать их в другие, в которые еще что-то проходило. Понятно было, что это лишь грубый способ «втереть очки» тем, кто заступит в наряд после нас. Если они догадаются проверить, как работает канализация, и обнаружат, что она засорена, то я поплачусь еще и за попытку обмана. Я спросил Рахматкулова: «Разве можно так делать?» Он махнул рукой и с помощью своего небогатого словарного запаса ответил, что какая, мол, тебе разница? Побьют хоть так, хоть эдак. Но есть маленькая вероятность, что в спешке не заметят, и тогда — это уже их трудности. Тебя обманывают, а тебе нельзя, что ли? «Нет, — сказал я. — Мне это не подходит. Иди с Богом, я сам что-нибудь придумаю». Рахматкулов пожал плечами и удалился.

   Пчему он не на работе? Он же не в наряде, не болен. Видимо, его и помимо наряда оставили в роте по желанию кого-то из «джигитов». Командование использовало в своих интересах существование в части целого класса рабов и сквозь пальцы смотрело на то, что кого-то из них в любое время суток заставляли делать чужую работу. Я подумал: скорее всего, Рахматкулова прислал сюда сержант, со своеобразным тактом пытаясь мне помочь. Он не мог не понимать, что если приведет сюда этого несчастного за шиворот и заставит копаться в туалете вместо меня, то я не соглашусь на такую услугу.

   Гсподи, но что же делать?!!

   Вемя безжалостно, неумолимо идет. Уже четвертый час, а в шесть надо сдавать наряд. К тому времени часть солдат уже вернется с работы, и положение в туалете только усугубится. С каждой минутой близится маленький «страшный суд». И никто из людей, находящихся рядом, не может мне помочь.

   Явстал посреди уборной и, стыдясь перекреститься нечистыми пальцами, воздел руки к потолку. «Господи, спаси меня!» — воззвал я в полголоса. И еще, и еще раз повторил свой призыв. Затем, может быть, минуту постоял в молчании, не опуская рук и не дыша. Я вслушивался внутрь себя, словно ожидая услышать ответ. И вот в сердце возникла тихая, маленькая-маленькая надежда на избавление. Как будто кто-то сказал мне: «Молись Богородице!»

   Мдленно, раздельно произнося каждое слово, — так, чтобы оно отпечатывалось в душе, — я трижды прочел:

   «О Всепетая Мати, рождьшая всех святых святейшее Слово! Нынешнее приношение приемши, от всякия напасти избави всех и грядущия изми муки, вопиющия Ти: Аллилуйя».

   И окончив молитву, почти крикнул: «Помоги, не оставь меня, Владычица!»

   Исовершилось чудо.

   Втот же миг за спиной раздалось бульканье. Обернувшись, я увидел, как нечистоты из ранее забитых раковин с шумом стекают в канализацию. В течение минуты все до одного отверстия были свободны.

   Ге мне найти слова для того, чтобы передать свое изумление и радость? Ротная уборная стала местом славы Божией. Разве грязь человеческая может возбранить благоуханию милости Его, превосходящей всякий разум! Я стоял, воздевая к небесам руки, и пел, как умел, то, что пришло на сердце в эту минуту...

    «Иже воды древле манием божественным во едино сонмище совокупи, и разделивыи море израильтеским людем, се Бог наш, препрославлен сыи, Тому единому воспоем, яко прославися!»

   Д сих пор, когда случается за службой петь эти слова, у меня почти каждый раз срывается голос.

   ...Дверь туалета открылась. «Савушкин, ты плачешь?» — обеспокоенно спросил сержант Гусейнов. — «Все нормально, Рамиз. Просто я немного пою», — отвечал я, поправляя закатанные рукава гимнастерки.

   

   Сошествие во ад

   Вдень Лазаревой субботы, в полдевятого утра, наш грузовик «ГАЗ-66» развернулся на площадке у строящегося жилого дома на окраине Твери. Яркий луч насквозь просветил крытый брезентом кузов. Вслед за товарищами я выпрыгнул из машины навстречу этому лучу, почти ничего не видя перед собою: после сумрачной зимы глаза все еще не могли привыкнуть к ослепительному весеннему солнцу. На площадке лежало еще полно снега, особенно с северной стороны дома. После ночного заморозка, в доме, где нам предстояло работать, было зябко и неуютно. Но солнце рекой вливалось в окна, и достаточно было только подставить ему лицо, чтобы почувствовать тепло и прилив энергии.

   Стретьего этажа открывался вид на весь прилегающий район, застроенный старенькими небогатыми домиками. Их крыши, с ночи покрытые инеем, солнце золотило от души. Еще не было слышно скворцов, но выпущенные из курятников петухи оглашали окрестности радостными и жизнеутверждающими криками. Вторя им, из какого-то раскрытого окна доносился голос Марка Бернеса:

   Я люблю тебя, жизнь,

   Инадеюсь, что это взаимно!

   Рбота нас ждала, что называется, не бей лежачего, — вполне соответствующая весеннему настроению. Нам предстояло резать рубероид на полосы, по длине комнат, и расстилать их на бетонном полу. Ни беготни тебе, ни грязи, ни перетаскивания тяжестей. Наш взводный командир прапорщик Нуйкин тоже был настроен по-весеннему благодушно. Немного походивши по объекту, он дал для порядка несколько указаний сержанту и исчез до самого вечера.

   Ме сегодня довелось работать в паре с Петей Сорокалетовым, парнем из Белгородской области. Петя был призван на год раньше меня и должен был бы на армейском языке называться «черпаком». До перехода в разряд «дедов» ему оставалось не больше месяца. Но в нашем стройбате положение солдата определялось не сроком службы, а, прежде всего, национальной принадлежностью, а для тех, кто не принадлежал к господствующей нации, — способностью отбиться в одиночку от пятерых.

   Пте в армии очень не повезло. Старослужащие рассказывали, что первые полгода для него прошли спокойно, к нему относились как к обычному молодому солдату, не лучше и не хуже. Но вот приехало молодое пополнение. И тут господ нашей роты, азербайджанцев, ждало большое разочарование: пятьдесят человек новоприбывших оказались почти сплошь дагестанскими горцами. Попытаться поставить их в подчиненное положение, а тем более искать в этой среде рабов было безнадежной и даже опасной затеей. Если до этого времени в роте все шло, вроде бы, как по закону: азербайджанцы занимали все сержантские должности, а все остальные работали, одни командовали, а другие слушались, — теперь картина резко изменилась. Дагестанцы сразу заняли такую позицию: мы в ваши дела не лезем, командуйте, кем хотите, но нас — попробуйте троньте. Раса господ, «настоящих мужчин», «джигитов», ни в чем не уступающих друг другу, в нашей роте увеличилась раза в три. Откуда было взять рабов, чтобы заставить их исполнять грязную бытовую работу, недостойную «джигита»? Пытаясь удержать роту от возможной поножовщины, командование попыталось разбавить взрывоопасную кавказскую смесь какими-то бедолагами, которых «джигиты» тут же обратили в «чурбанов». Тут вспомнили и Петю, парня тихого и безответного. Он был несколько раз жестоко избит и вскоре усиленной дрессировкой доведен до такого состояния, что шел исполнять любое приказание с полуслова. Охотников было много, хоть днем, хоть ночью. Петю на глазах командиров могли вывести из строя, могли оторвать от тарелки с супом, поднять среди ночи с нар и, сопровождая легким пинком, посылали то за одного, то за другого чистить картошку, мыть туалет, стирать трусы или портянки. Пайка белого хлеба и масла за завтраком у него, естественным образом, отбиралась: презренное «чмо» не имеет права питаться тем же, чем нормальные люди...

   Вего отвратительнее было наблюдать, как старшина (или кто-то другой из прапорщиков, когда им случалось замещать старшину) на вечерней поверке оглядывая личный состав роты, вдруг с возмущенным видом кричал: «Сорокалетов! Это что за внешний вид? Вы когда подшивались в последний раз, товарищ солдат? А сапоги так разве чистят! Они должны блестеть, как что?..» Петя стоял ни живой, ни мертвый, за то стоявшие рядом радостно скандировали: «Как... одно место у кота, товарищ прапорщик!» — «Правильно! — говорил довольный товарищ прапорщик, и ставил точку. — Рядовой Сорокалетов! Объявляю вам три наряда вне очереди». Такая сцена повторялась на моих глазах много раз. Конечно, и прапорщик, и все остальные прекрасно знали, по какой причине у Пети не было ни сил, ни времени подшить подворотничок и начистить сапоги. Да и банку с гуталином ему не на что было купить, ибо месячную получку, девять рублей, у него каждый раз отнимал кто-нибудь из «джигитов». (Азербайджанцы до подобного обычно не унижались, им достаточно много привозили и присылали родные, но храбрые сыны гор считали это делом совершенно естественным.) А однажды Петя, насилу державшийся на ногах после очередной ночной каторги, не сообразил сразу отдать честь и, как полагалось, громко ответить: «Есть три наряда вне очереди!» Дежурный прапорщик аж визгнул: «Совсем оборзел!» — и тут же набавил еще два наряда.

   А ведь не было секретом, что Петя Сорокалетов попал в армию только из-за большого недобора призывников в тот год. У него был врожденный дефект грудной клетки, которая при сильном физическом напряжении сдавливала сердце, и поэтому большие нагрузки ему были абсолютно противопоказаны. Я слышал это от кого-то из командиров. Сам Петя о своем здоровье никогда не говорил, потому что все равно никто из солдат его не пожалел бы.

   Птино существование ставило передо мною два вопроса. Первый: почему человеческая жестокость является столь заразной болезнью? И второй: чем для человека, не имеющего сознательной веры в будущее воздаяние, может быть нравственно оправдано покорное терпение таких унижений и издевательств?

   ...Но сейчас, когда свет солнца заливал нашу комнату и согревал душу, о плохом не думалось.

   Нрезав и расстелив по полу полос двадцать, мы устроили маленький перекур (без табака, потому что ни он, ни я не курили). Сидели на подоконнике, поджав ноги, и молча смотрели на улицу, думая каждый о своем. Не помню, о чем думал я, — может быть, просто дремал. Потому что я будто от сна очнулся, когда Петя неожиданно несколько раз присвистнул. Я вопросительно посмотрел на него; а он, отрешенно глядя куда-то в невидимое, медленно произнес: «Ласточки... летают...» — «Где ласточки летают?» — спросил я. — «В поле. Вот так: фьюить-фьюить, с пшеницей почти вровень... А жаворонок — высоко-высоко... Поет себе... Едешь на тракторе по росе... а земля под колесами... урчит. Как живая...»

   Ева ли не впервые за полгода службы я встретился с его взглядом. В его глазах на мгновение зажегся какой-то таинственный огонь. Вспыхнул и погас. И Петя замолчал снова.

   Ме вспомнились стихи Николая Клюева, с его, как мне прежде казалось, искусственно надуманной мистикой крестьянского быта. Увидев, как ярко озарило Петины глаза воспоминание о родной земле, на которой он рос и трудился, я подумал, что мистика эта возникла не на пустом месте, она не взята поэтом просто из собственной головы и не вычитана в книжках. Я, кажется, хотя бы отчасти понял, что давало крестьянскому парню с Белгородчины смиренно и безропотно выносить непереносимое. Это — чувство сильнейшей связи с родной землей, даже издалека питающей своего сына жизненными силами. Для него, не наученного сознательно верить и молиться, в этом чувстве был скрыт зачаток веры в Того, Кто сотворил небо и землю и дал людям заповедь любить друг друга.

   — Петь, а тебе никогда не хотелось Богу молиться?

   — Да ну... — только и сказал он так же отрешенно, все еще, наверное, наслаждаясь воспоминаниями о милом своем поле.

   

   * * *

   Ксуровой действительности нас вернул гул мотора и крики с улицы: «Цемент привезли!» Через минуту к нам на этаж взбежал сержант Оруджев, командир моего отделения. Он скомандовал: «Быстро вниз!» — и сам поспешно спустился обратно.

   Кгда мы сошли во двор, там уже стояли солдаты нашего отделения, кроме земляков сержанта Оруджева. Сам Оруджев объяснялся с прорабом стройки, который только что приехал на цементовозе и требовал срочно разгрузить его. Сержант громко, во всеуслышание, оправдывался, что комвзвода прапорщик Нуйкин по важному делу отлучился, дав задания на весь день, но о предстоящей разгрузке цемента он ничего не говорил. Бригада имеет поставленную задачу и должна выполнять ее. Прораб выматерился по адресу прапорщика Нуйкина и раздраженно сказал: «Да что же я — буду машину туда-сюда гонять из-за вашего?.. (Он еще раз очень неуважительно назвал взводного.) — «Ничего не знаю, приказ не был, отделень весь занятый. Куда буду разгружать?» — «Ты че, сержант, шутки со мной хочешь шутить? Куда разгружать? Ты вчера на свет народился?» — угрожающе зашипел прораб, исподлобья глядя то на Оруджева, то на нас, но, впрочем, сохраняя корректность в выражениях. По опыту он, конечно, знал, что за какое-то слово, которое русский спокойно проглотит, кавказец, собрав с десяток земляков, не оставит на обидчике живого места. «У меня свободный человек йохдур1 , нэту!» — эффектно ударил себя по карманам сержант. (Ну, прямо отец родной!) — «Найдешь», — еще более злобно сказал прораб.

   Эо был человек, которого не любили и боялись все солдаты без исключения. Если к офицерам и прапорщикам мы хоть и не питали большого уважения, но воспринимали их с некоторой долей юмора, то прораб представлялся нам персонажем абсолютно мрачным. Достаточно было хоть раз испытать на себе его острый, беспощадный взгляд, чтобы понять, что на этой стройке ты не просто раб, а очень дешевая вещь. Соответственно это проявлялось и на деле. Почти всю работу военных строителей он вписывал в наряды гражданским рабочим, я уверен, не без какого-то собственного интереса. Но за все поломки инструмента и оборудования, по чьей бы вине они ни происходили, с лицевого счета солдат снимали и те жалкие гроши, которые начислялись им за ничем не нормированный тяжелый труд. В результате каждому военному строителю, уходившему на дембель, объявляли, что он имеет такую-то задолженность перед государством — от трехсот до тысячи, естественно, не нынешних, а самых настоящих, твердых советских рублей. Ты удивлен? Ознакомься с цифрами, у нас все подсчитано, как одна копеечка. Проел ты столько-то, обмундирования казенного износил на столько-то. А вот сколько надо вычесть за простои, за поломки, за пятое, за десятое... Ты трепещешь? Ладно, живи. Родная советская власть прощает тебе, лентяю и обормоту, все долги и всемилостиво отпускает на волю.

   Эо называлось «хозрасчетная часть». Вы же помните, что «хозрасчет» — самое модное слово середины восьмидесятых...

   Тк вот, прораб казался нам, солдатам, пауком, сидящим в центре большой паутины, в которой мы были не более чем мухами.

   

   * * *

   «....Найдешь. Давай-ка, сержант, не тяни резину. Через десять минут мы отъезжаем». Оруджев вышел из положения мгновенно: «Сорокалет! Прыгай в окошко, да-а? Трубка бери!» Петя был не из нашего отделения, но деваться ему было некуда. Он заглянул в окно, куда показывал Оруджев. Это была кухня малометражной квартиры на первом этаже. Сорокалетов с болью и ужасом посмотрел на цементовоз, потом на сержанта. Он только открыл рот, но не успел ничего сказать, как Оруджев крикнул: «Па-а-ашел, чмо!» — и с лютостью выругался по-азербайджански.

   Птя полез в окно и послушно взялся обеими руками за толстенную трубу для откачки цемента. Водитель, притомившись стоять, а может быть, просто для забавы, врубил откачку на полную мощность. Из трубы с ревом забила струя горячего цемента. Помещение мгновенно заволокло густой завесой цементной пыли, клубы которой валили из окна на улицу. В сплошной белой мгле мелькала пилотка Сорокалетова. Петя пытался как-то удержать конец, но жутким напором цемента его носило из стороны в сторону вместе с трубой, которая билась и извивалась, как хвост Змея Горыныча. На какую-то долю секунды из белой тучи показалось его лицо, полное страдания. Он увидел меня и слабым, еле слышным голосом успел выкрикнуть: «Савушкин, помоги!» И опять исчез в плотной массе пыли...

   «Нет, Петя. Лучше пусть меня сразу застрелят». Я сказал громко, но навряд ли Сорокалетов слышал меня за ревом трубы. Уши его, как и ноздри, и рот, были забиты пылью. Но очень хорошо слышал сержант Оруджев. Он повернул ко мне лицо, и, хотя ничего не сказал, по его глазам можно было понять, что эти слова он запомнит.

   Яне помню, чем кончился тот день. Выпали из памяти и все дни Страстной седмицы. На самое Воскресение Христово старшина, наверное, по большой любви, записал меня в наряд. Мне в субботу пришлось пойти к командиру части, и он своей властью отменил это распоряжение. Всю Святую ночь, с милостивого согласия каптерщика, даргинца Гаджиева, я провел в бытовке, где в полной темноте пел наизусть пасхальный канон, и под утро заснул прямо на полу. Утром в Светлое Христово Воскресенье роту почти в полном составе отправили на работу, но в бытовку никто не заглянул, и я остался в казарме. День был дождливый, но для меня он прошел мирно и светло.

   Чса в два по полудни меня вызвали на КПП: «Там к тебе какие-то девчата приехали, монашки небось». Я пошел, не понимая, в чем дело: никакие девчата ко мне не ездили. Оказалось, что пришли не ко мне, а к моему приятелю, пятидесятнику Вадиму Носову. Две девушки лет по восемнадцать, из их общины, принесли пасхальное угощение: крашеные яички, пирожки и конфеты. Вот он и позвал меня — видимо, как самого духовно близкого человека. Девушки были очень скромные (или, может быть, стеснялись меня, как человека не их круга). Говорил в основном Вадим — что-то назидательное, от Писания, — а они только тихо улыбались, не поднимая глаз. В их поведении не было никакой игривости; мне показалось, что они пришли, просто чтобы исполнить заповедь. Евангелие велит посещать больных, темничников и находящейся в какой-либо другой нужде, — вот они и посетили, чтобы день святого праздника не остался без добрых дел.

   Иполнившим эту заповедь Христос говорит: «Приидите, благословеннии Отца Моего, наследуйте уготованное вам царствие от сложения мира». Любое добро, которое делают люди, по Божией благодати совершается; и, с другой стороны, никакое доброе дело у Него не останется без награды. Да воздаст Он по щедротам Своим и этим девушкам, и Вадиму за их милосердие ко мне, недостойному. И всем другим людям, оказавшим мне всякую милость на жизненных путях-дорогах, да будет спасение от Христа Бога, «всем хотящаго спастися, и в разум истинный прийти».

   Лцо Пети Сорокалетова, задыхающегося в туче горячего цемента, до сих пор у меня перед глазами. Я не оказал ему милость в тот день и ни в какой другой день не разделил с ним его страданий. И уже скоро девятнадцать лет, как я спорю сам с собою. Возможно, надо было поступить, как тот стражник, который добровольно прыгнул в ледяную воду, где умирали сорок Севастийских мучеников. Но стражник не просто пожелал разделить чьи-то страдания (он в своей жизни видел их немало). Ему было открыто, что с мучениками-христианами — Сам Бог, и пожелал унаследовать вечную жизнь в Боге. А Петя, кажется, страдал не за Христа, а по собственному малодушию.

   Н вот еще вопрос: почему именно мне он закричал «помоги»? Из полутораста солдат нашей роты я один открыто исповедовал веру во Христа. И не означал ли Петин крик: «Умоли своего Христа, пусть Он помилует меня?» Вместо этого, я своим ответом унизил его: мол, ты трус и слабак, а я, пусть меня лучше убьют, не стал бы исполнять такого приказа. Мой ответ был недостоин христианина, в нем не было ни веры, ни любви. Петя, страдая тысячекратно более меня, не пытался мстить, бежать или же покончить жизнь самоубийством, ни разу не пробовал отвести от себя беду какой-то хитростью, сказав: «А почему вы заставляете только меня?» Трусом и слабаком был я, который каждую минуту молил Бога: «Господи, только бы не меня», — что на самом деле означало: «Господи, пусть не меня, а кого-то другого — унижают, бьют, насилуют, заставляют стирать чужие портянки, называют отвратительными кличками...» Кто из нас был ближе к Богу? И кого Господь Исус Христос признает причастником Креста Своего?

   Ели бы не Христос, если бы не благодать Божия, Петя не вынес бы того, что выпало на его долю, как не выдерживали другие гораздо меньших испытаний. Но и я, недостойный числиться среди учеников Исусовых, множество раз малодушно отвергшийся Его Креста и страданий, Его жертвенной любви, — ведь и я встретился Пете Сорокалетову на его горестном пути, думаю, не без участия Промысла. Потому что именно вера в Распятого и Воскресшего Бога давала смысл его страданию и терпению. И она маленького робкого и забитого человечка, носителя позорной клички «чмо», могла сделать общником поистине Божественного, превышающего земной разум, смирения Того, Кто «Себе умалив, зрак раба приим, в подобии человечестем быв, и образом обретеся якоже человек. Смирив Себе, послушлив быв даже до смерти, смерти же крестней. Темже и Бог Его превознесе, и дарова Ему Имя, еже паче всякого имене. Да о Имени Исусове всяко колено поклонится небесных, и земных, и преисподних...»

   Яне запомнил названия того района Белгородчины, той деревни, откуда был родом мой Петя. Жив ли он, или уже нет его на земле, Бог весть. Но как я должен жить, чтобы на последнем Суде, когда Бог воскресит невинных страдальцев — от Авеля, от Вифлеемских младенцев, до зарезанного в Чечне пленного солдатика, до убитых в утробах матерей миллионов наших деток — и поставит их на обличение самодовольной, возносящейся на Бога мирской гордыне, чтобы тогда Христос нас обоих, и меня, и Петю, признал Своими и открыл нам свет Своего невечернего дня.

   Рдуйтесь, дерзайте, страдальцы мира, те, кому на земле довелось пройти через тьму и сень смертную, через преддверия ада. Вам, как никому другому, близка огненная, попаляющая всякое человеческое мудрование, паче тысяч солнц сияющая любовь Сына Божия. Когда умирают терпение и надежда, когда нет уже вовсе никаких сил, воззовите одно только слово, одно только имя — ИСУС! И покрытый коростою злобы мир омоется от грязи и крови. И там, где упала каждая ваша слеза, процветут дивные райские сады. И вы увидите лик Того, Кто разделил страдания каждого из людей и принял на себя все их грехи. И во свете лица Его просияет вам радость неизреченная, неугасимая, все побеждающая, и во веки непобедимая.

    «Еже на Кресте Твое божественное смирение провидя, Аввакум ужасно вопияше: Ты сильных ссече державу, Благий, приобщився сущим во аде, яко всесилен!»



назад


Яндекс.Метрика